Возвращение
...Просматриваю пожелтевшие фотографии, ломкие от времени странички с чернильными стихотворными “каракулями”, машинописными строчками: русскими, английскими - архивные документы Лариссы Андерсен, поэтессы, балерины, хорошо известной в Харбине и Шанхае в 30-50-е годы. И среди множества лиц и букв проступают очертания затерянного “острова” под названием “Русский Китай”
Он возник сразу после революции семнадцатого года. И теперь становится похожим на дрейфующий призрак - уходят, “истаивают” последние свидетели и очевидцы той трагической эпохи, рассеянные по всему миру. Русские, которые волею судьбы остались без России. Ларисса Андерсен одна из последних “островитян”. Вот уже больше тридцати лет она живет во Франции.
Нас по миру раскидало и в живых осталось мало...
После командировки, организованной газетой в далекий Иссанжо, во Владивосток попало немало свидетельств жизни и творчества китайской группы русских поэтов и литераторов первой эмигрантской волны - фотографии, письма, газетные вырезки, неопубликованные стихи и проза. Этой ветви русской эмиграции удалось избежать “парижской ноты” пессимизма. Их творчество, уступая европейскому в рафинированности и где-то, может быть, в литературном мастерстве, было жизненно здоровее. Они выбрали своей путеводной звездой поэзию, инстинктивно чувствуя, что именно в слове таится залог будущего возрождения великой России.
Все эти литературные реликвии стали достоянием музея им. В. Арсеньева, его эмигрантского фонда.
Мне на память остался приятно холодящий руку шанхайский нефритовый браслет - подарок Лариссы и маленькая, размером со спичечный коробок, кассета. Иногда вечерами, когда на окна наваливается стылая темь, я достаю диктофон, включаю его и слышу сначала мерное тиканье ходиков, а потом Лариссин голос: чуть глуховатый и по-молодому взволнованный. Она всегда немного нервничает, когда читает стихи - свои или чужие, не имеет значения.
...Вот когда-то на вокзале
мы подружку провожали.
Паровоз набрался сил -
засопел, заголосил.
На подножке ты стояла
и платочком нам махала.
Но не думалось тогда,
что прощанье навсегда.
Мы б ушли без проволочек,
если бы не твой платочек.
Он от ветра, что ли, вдруг
взял и вырвался из рук.
Полетел, как мотылек,
закружился и залег
возле нас, у самых ног.
Поезд скрылся, мы стояли
и еще чего-то ждали,
Глядя на последний след
улетевших в Лету лет.
Нас по миру раскидало
и в живых осталось мало.
Твой платочек,
память детства,
перешел в мое наследство.
Он лежит в твоем письме,
адресованном не мне...
Это одно из недавних стихотворений Лариссы. Она прочла его на прощание. Накануне пришло известие из Парагвая - умерла Ирина Лесная (Лисевицкая), одна из активных участниц “Молодой Чураевки”, того самого литературного содружества, которое возникло в Харбине в 20-е годы. Где все они были связаны общей юностью и общими стремлениями.
Будущей весной Ирина собиралась съездить в Шанхай, полюбоваться магнолиями, их цветы напоминают белых птиц... Она отошла тихо, в последние годы Ирина Лесная жила в доме для престарелых. Хоронили ее три русские старушки без священника...
Сегодня, и это можно сказать без преувеличения, “китайской группой” русских писателей интересуются во всем мире. Голландский славист Поль Хендрикс выпустил книгу мемуаров Валерия Перелешина. Эммануил Штейн успел издать сборник “Остров Лариссы”. “Русский” француз Ренэ Герра, профессор славистики, коллекционер, издатель, президент Ассоциации по сохранению русского культурного наследия во Франции готовит монографию, посвященную Арсению Несмелову, одному из самых талантливых представителей русского “китайского Парнаса”. К слову, Герра давно и всерьез интересуется архивом Лариссы Андерсен, с которой они знакомы уже многие годы...
Сегодня у него самое большое частное собрание предметов искусства русского зарубежья. В двух его домах-музеях в пригороде Парижа, в Исси-Ле-Мулино, находится почти 40 тысяч книг и периодики, около пяти тысяч живописных и графических произведений, несколько десятков тысяч архивных документов деятелей российской культуры: А. Ремизова, К. Сомова, А. Бенуа, Ю. Анненкова и многих, многих других.
Герра начал собирать свою коллекцию более 30 лет назад. Филолог по образованию, он прекрасно владеет русским языком
(в 12 лет читал наизусть Пушкина, будучи студентом Сорбонны, стал секретарем писателя Бориса Зайцева). “Литературная газета” как-то поднимала вопрос о создании совместного российско-французского музея эмиграции Ренэ. Но после того как с выставки его коллекции в Москве в 1995 году постыдно исчез портрет В. Набокова работы М. Добужинского, а вместе с ним еще около 20 редких экспонатов - предложение больше не возобновлялось.
Как бы там ни было, сегодня мы можем уже однозначно говорить: не было б эмиграции - не было бы М. Цветаевой, И. Бунина,
Г. Иванова, В. Ходасевича, А. Несмелова, В. Перелешина. Они разнесли с собой по всему свету ту Россию - старую, подлинную, давно уже несуществующую, но которая всегда оставалась для них землей обетованной.
Годы русской эмиграции - о них в Стране Советов или вообще не писали, или представляли все исключительно в черном свете. Дано ли нам право судить сегодня тех и других? Так случилось - разошлись пути.
Гораздо важнее признать очевидное - почти век минул, а русская культура, оказавшаяся расколотой, существовала и существует вопреки всему как единое целое.
Забота времени, не наша - отсеять мелочное, “наносное”, расставить все на свои места. Поэтому так важны сегодня свидетельства живых очевидцев минувшего. По праву памяти. Поэтому так необходима была встреча с Лариссой Андерсен, через столько лет и столько тысяч километров.
Она мечтала стать джигитом
Ларисса с внешностью красавицы и фигурой богини напрочь лишена была всякой манерности, претензии, тщеславия, спеси. Как вспоминают чураевцы, она была очень тонкая, вдумчивая, скупая на слова. За всю ее жизнь вышел лишь один небольшой сборник стихов “По земным лугам”, который Александр Вертинский предлагал назвать “Печальное вино” - “за прекрасные терпкие стихи, печаль которых разлита в строчках, как запах духов”. Но Ларисса не согласилась - ей оно показалось претенциозным.
А. Вертинский очень высоко ценил талант Л. Андерсен. “В первый год моего приезда сюда, - вспоминал он позже, - я прежде всего бросился искать поэтов. Найти их в Шанхае было довольно трудно... Впрочем, хороших поэтов вообще очень мало. Тем радостнее и чудеснее будет явление на шанхайском горизонте таких прекрасных стихов, которые обещает нам Ларисса своей книгой...” Он не раз принимал в ее судьбе по-доброму деятельное и заботливое участие. Видя, в каких стесненных обстоятельствах живет Ларисса, устроил для нее переводы с английского длинного романа для газеты, за что, как выяснилось позже, заплатил половину сам, авансом.
Ларисса писала и продолжает писать только тогда, когда не писать не может. “Мне даже как-то обидно пассивно сидеть с карандашом, - признавалась она в молодости. - Ведь когда-то мечтала быть джигитом или пожарным”. А позже добавляла: “Когда я буду старая и слабая, я буду сидеть в кресле и покачиваться в такт затихающей музыке в моем теле. А писать много буду только тогда, когда меня посадят в тюрьму или отрежут ноги”.
Пишет она опять много, собирается даже издать сборник стихов, воспоминания о Вертинском. Хотя в тюрьму ее не посадили, и балетные ноги в полном порядке, на прогулке за Лариссой нельзя угнаться, а как виртуозно она делает стойку на голове и гимнастику йога. Просто время пришло - и она опять не может не писать. Только вот глаза подводят.
Стихотворные строчки приходят ранним утром на деревенской улице, по которой она уже который год ходит кормить то бедствующую кошку с котятами, то одинокого пса.
...Они, эти русские стихи, всегда немного грустные, ностальгические, выношены под сердцем и вымерены ногами. А рождаются они на свет - среди колосьев французской пшеницы, чистеньких домиков со стрижеными лужайками, на фоне пасторальных пейзажей.
А еще на этой деревенской улице хорошо вспоминается... Здесь было услышано от Лариссы немало историй - трагических, забавных, на первый взгляд, ничем не примечательных - из которых и складывается жизнь...
Рояль на рельсах
Так в моей судьбе случилось, что мы вечно куда-то бежали, спешили, переезжали. Первые воспоминания связаны с поездами, пароходами. Когда мне было шесть лет, мы перебрались во Владивосток из Хабаровска, где мой папа служил в 23-м стрелковом полку. Звание полковника он получил уже в армии Колчака. К слову, во Владивостоке в то время находился и папин брат - Евгений Михайлович Андерсен. Он входил в состав правительства Меркулова, а позже служил в духовной миссии в Пекине.
Надо сказать, что мой дед по отцовской линии - Михаил Яковлевич тринадцатилетним мальчишкой остался сиротой, его родители, в чьих жилах текла скандинавская кровь, умерли от холеры. Мальчика отдали в кадетский корпус в Полтаве, позже он дослужился до чина генерала, а когда вышел в отставку, был даже городским головой в белорусском городе Пружаны. Вероятно, из-за того, что фамилия была скандинавская, ее часто по-разному и неправильно писали на русский манер - Андерсон и даже Андерс.
Прибыв во Владивосток, первое время мы жили на острове Русском, который остался в воспоминаниях какой-то сказочной страной с густым лесом, прозрачным морем, свежей, трепыхающейся на крючке пучеглазой камбалой и разогретыми на солнце валунами, где мы любили “жариться”. Русскому языку меня обучала старая грузинка, до сих пор помнится завьюженная тропинка, по которой я шла на свет ее окошка на урок.
Потом почти год наша семья жила... на железнодорожных путях, но при этом в отдельном люксовом вагоне, где была просторная гостиная и даже рояль. “Квартира” представляла собой смесь походного уюта и изысканной роскоши. Мама, поклонница красивого интерьера, в первый же день распаковала свои вазочки, статуэтки, кузнецовский сервиз. Ночью вагон не церемонясь подцепили к паровозу, чтобы перегнать на другой путь. Многое разбилось.
За время нашей жизни на рельсах это повторялось бессчетное количество раз, но мама упрямо продолжала обустраивать быт. Наверное, это было своего рода психологической защитой от всеобщего крушения и хаоса, который творился за окном вагона.
Она тогда еще не знала, сколько испытаний уготовила ей судьба и что умереть ей придется в чужой стороне. Мы похоронили маму в 1937 году в Харбине, сейчас на месте старого кладбища разбит парк. А папа нашел свой последний приют в фамильном склепе моего мужа, Мориса, в маленьком французском городке Иссанжо. Он умер сидя в кресле, когда читал какую-то занимательную статью из жизни дикого племени. А я, расположившись рядом, шила в это время русскую косоворотку в подарок своему французскому “сыну” Эдуарду. Это был словно “перевертыш” из невозвратного детства: сколько себя помню, вечер наш проходил так: папа читал вслух, мама что-то шила, а я, пристроившись рядом, рисовала или тоже занималась рукоделием...
На хлеб “давали” американские актеры
В Харбин мы попали осенью 22-го года. Сначала жили на пристани, потом ютились в сыром холодном подвале, пока папа не устроился на КВЖД счетоводом - для этого ему пришлось принять китайское подданство. Вот тогда-то мы перебрались на Садовую. Достопримечательностью этой улицы был довольно большой сквер, в центре которого стояла беседка. По вечерам здесь частенько играл духовой оркестр и многие приходили “на музыку”.
Харбин в общем-то был счастливым городом. Ни первая мировая война, ни революция его прямо не коснулись (хотя были в истории города и черные страницы - дважды его “косила” чума, затем холера, он пережил несколько страшных наводнений). Географически город не стоял на перекрестке дорог истории, и гром мировых катастроф докатился сюда лишь с гигантской волной эмиграции, хлынувшей из бывшей царской России.
Милый город,
горд и строен.
Будет день такой,
что не вспомнят,
что устроен
русской он рукой.
Так сказал о Харбине Арсений Несмелов. Действительно, когда-то стоял над этим городом колокольный звон (в Харбине и его пригороде действовали 22 церкви), здесь пышно отмечались Рождество и Пасха, на Радоницу весь город бывал на двух кладбищах - Старом и Новом. Поминки нередко справлялись прямо на могилах. Был в Харбине один ресторатор, который с утра в этот день привозил на могилу брата многочисленные закуски и вина. Рядом выкапывалась яма, которая наполнялась льдом для десятка бутылок. Расстилали белоснежную скатерть, выставляли 12 приборов, здесь же прислуживали два официанта. Во главе “стола” сидел сам ресторатор, поднимал первую рюмку водки, вторую выливал на могилу приговаривая: “Покойник очень любил выпить”...
В огромном универсальном магазине Чурина можно было купить парижский туалет, венские туфли, английские духи, португальские сардинки, астраханскую икру. У Кузнецова среди лютой харбинской зимы “водились” всех оттенков розы, пармские фиалки, необыкновенно душистая резеда - цветы, привезенные из Европы и приученные к китайской земле. С Кузнецовым мог соперничать только другой цветовод - Сержантов с его знаменитым тысячецветным кустом желтой розы, которой приезжие делали специальный визит...
Но это был уже Харбин уходящий. На нашу долю выпала иная судьба. Зарабатывать приходилось любыми способами. Мама шила, я рисовала известных американских актеров, и, скажу вам, находились ненормальные, которые эти рисунки покупали. Потом пошла мода расписывать конфетные коробки. Страсть к “художеству”, видимо, передалась мне в наследство от отца. У меня до сих пор хранятся несколько пейзажей, сделанных его рукой.
В Харбине я училась в гимназии у Оксаковской. Училась спешно, проходила по два класса за год, мы все жили ожиданием того, что скоро двинемся дальше по свету в поисках лучшей доли. Тогда я даже не могла представить, что пробуду здесь до 50-х годов. Мне пришлось покинуть Китай самой последней из чураевцев и “островитян”.
Двойное убийство
в отеле “Нанкин”
“Молодая Чураевка” просуществовала до 1935 года. Многие считают, что причиной ее распада послужило двойное самоубийство двух молодых и талантливых поэтов - Георгия Гранина и Сергея Сергина.
Они покончили с собой, запершись в небольшом второразрядном отеле “Нанкин”. В это время я была уже в Шанхае, потому что в нашем милом Харбине, где было все, что угодно для души, не было для нас будущего. В 1931 году Маньчжурию оккупировали японские войска. Она была переименована в Маньчжоу-Го. Япония мечтала о захвате Сибири, особенно восточной ее части, называя Владивосток “пистолетом, приставленным к японскому сердцу”. Гранин сказал как-то: “Мы висели в воздухе, цепляясь за сучок, а он уже обрывался”. Я до сих пор с содроганием вспоминаю, как однажды я бросила ему в разговоре: “Это только нам кажется, что быть поэтом важное дело, а в большом деловом городе видно, что мы никому не нужны”. Как знать, может быть, это была еще одна капля, которая упала в переполненный до краев сосуд. Я никогда больше не увидела их.
Накануне их гибели мне приснился странный сон: будто я иду живописным берегом моря, и вдруг мне под ноги выкатываются две прекрасные жемчужины - как две слезы. Сердце сжала такая неземная тоска... И на следующий день - это страшное известие.
Георгий Гранин (Юрий Сапрыкин) был исключительно тонкий, ранимый человек, юный, слегка насмешливый. Он часто скрывался под маской иронии. Когда ему пеняли на молодость, Гранин отвечал не без позы: “Сложные организмы развиваются медленно”. Воспитанный на культуре Серебряного века, он был хорошо знаком с творчеством Гумилева, Белого, Ахматовой. Это был воздух, которым он дышал. А в жизни... А в жизни был более чем скромный быт (простая патриархальная семья ютилась в маленьком домике, держала хозяйство, которого поэт всегда стеснялся). Но еще больше душила японская оккупация, сложная атмосфера политических интриг, не всегда безобидные остроты некоторых чураевцев. И отчаянная неразделенная любовь, ввергнувшая его в полное одиночество. Ему уже достаточно было бы участливого слова друга. Но на последние его письма я не отвечала - страшно, неисправимо - но не уловила той перемены в нем, той отчаянной безысходности...
Все это, что так захлестнуло жизнь, душу, видимо, и привело его в ряды только что образовавшейся тогда в Китае российской фашистской партии. Он надел портупею, обзавелся пистолетом, но не стал от этого счастливее и увереннее. Те, кто видел его в последние дни, вспоминали, что он выглядел еще более “вздернутым”. Гранин все чаще стал заговаривать о смерти.
Как-то он сказал при встрече: “У меня получился такой балаган с моими разговорами о смерти, что если я и вправду умру, все будут смеяться и ждать, что я подмигну и встану”.
После его попытки отравиться в газете появилась заметка с ироническим заголовком “Не вынесла душа поэта”. Ни сочувствия, ни теплоты - только усмешка. Писавший не верил, что все это произошло всерьез. Да и кто верил? Наш добрейший Алексей Алексеевич Ачаир, отец “Чураевки” - чуткий, отзывчивый, все понимающий, он тоже в это не поверил: “... все пройдет. Просто такой возраст... неврастения”.
Сергей Сергин (Петров) - в “Чураевке” одно время в большой моде считались псевдонимы - был молодым инженером. Невысокого роста, близорукий и страшно застенчивый, он писал стихи под Цветаеву, с каким-то особым, ему только присущим содержанием: о душевном смятении, о трудных путях грешников. Многие свои стихи он так и не решался прочитать на студии.
Сережа очень гордился своей матерью, которая во время первой мировой была сестрой милосердия. Судьба трех его братьев сложилась трагично: старший сгинул во время революции, средний покончил с собой, третий уехал в Бельгию учиться и попал в дом для умалишенных.
Сережа был глубоко религиозным, чистым душой человеком. И тоже очень одиноким. Это, вероятно, и сблизило его с Георгием Граниным.
Подробности той страшной трагедии я узнала от Владимира Слободчикова. Он рассказывал: “В один из понедельников утром мне позвонил мой школьный товарищ поэт Тимашевский, который работал в той же газете, что и Гранин, и сообщил об убийстве. Я бросился туда... Оба были мертвы... Гранин лежал без рубашки с пулевым ранением в области сердца. Крови не было... Никаких записок в комнате я не нашел.
На следующий день газета “Наш путь” объявила, что коммунист Петров застрелил честного фашиста Сапрыкина, а потом застрелился сам, чтобы избежать ответственности. Газета подняла в связи с этим бурю грязной клеветы против “Чураевки”. Думаю, записки появились позже, в нужной кому-то редакции”.
Сейчас много и по-разному можно говорить о той страшной трагедии. Но кто может возразить - их убила эмиграция. Жить вдали от родины - все равно что стоять на одной ноге. Долго не выдержишь...
Георгий Гранин мог бы стать очень талантливым поэтом. Ему было лишь двадцать, когда он ушел. В моем архиве, в кожаном альбоме, подаренном больше полувека назад Юстиной Крузенштерн-Петериц, среди засушенных листьев китайских кленов и берез хранятся десятки стихов чураевцев и “островитян”: Василия Обухова, Арсения Несмелова, Марии Коростовец и многих-многих других. Моя заветная мечта издать гранинские стихи. Это была бы самая лучшая память о нем.
Ничего, что душа
в девятнадцать - изменчива:
В двадцать пять -
она будет точней.
И под бдительным оком
какой-нибудь женщины
Ты забудешь о ней.
И не станет забот
о тоске и о личности.
И, утешив бунтарскую
кровь,
Ты потом не подымешь
в глухом безразличии
Даже правую бровь.
Отмелькает и подпись
с манерными точками
- Непременно двумя!
- у конца,
Но зато будет домик
и ящик с цветочками,
На карнизе крыльца.
А молиться и верить
тебе будет не во что.
И, забывшись
безрадостным сном,
Ты об этой, тебе
предназначенной девушке
Позабудешь потом.
По ту сторону
добра и зла
Война и перемена власти окончательно отрезали нас, шанхайцев, от Харбина. Часть чураевцев - Николай Петериц, его жена Юстина Крузенштерн, Валерий Перелешин, Николай Щеголев, Владимир Померанцев, Лидия Хаиндрова и я создали новый кружок - “Остров”. Так же мы назвали и единственную книгу стихов, которую успели издать. Мы собирались раз в неделю в бывшем гараже с затемненным на случай бомбежки окном, при свете самодельного фитилька. И эти вечера были самым дорогим незабываемым временем за все военные годы.
После 45-го опять встал вопрос: куда ехать? Нужны ли мы России? Алексея Ачаира, который так старался сделать из нас людей, достойных возвращения на родину, запрятали в ГУЛАГ. После которого он хоть и вышел на волю - прожил недолго. Однажды я получила от него весточку: “... в такой звериной жизни было не до стихов”.
Объявили о репатриации. Это встрепенуло и взбудоражило всех. В Россию решились ехать В. Иевлева, Л. Хаиндрова, Н. Щеголев, В. Померанцев, В. Серебряков.
Коростовец отправилась в Австралию, Крузенштерн-Петериц в Бразилию, а позже в Сан-Франциско. Перелешин после долгих и мучительных перипетий обосновался в Бразилии.
Про себя я точно знала, что никуда не уеду, пока не вытащу из Харбина отца, от которого даже писем не получала несколько лет, пока в Шанхай не пришли коммунисты.
Я уехала позже всех. А потом после многих переездов (но уже не “бегств”) судьба закинула во Францию, в самую глубинку, где есть все: прекрасная природа, удивительно отзывчивые и внимательные люди.
Но нет моря, нет старых друзей и нет ни единого человека, который бы говорил по-русски...
Я едва пробиваюсь
тропинкою узкой
Меж полями пшеницы,
пшеницы французской.
Как в России,
синеют, смеясь, васильки.
Васильки васильками,
друзья далеки!
Если правда,
что можно летать
после смерти,
Просто так -
обо всем
позаботятся черти,-
Ни билетов, ни виз.
То куда бы сперва.
Закружится, боюсь,
у чертей голова.
Так всех нас
разметало по белому свету,
Что не хватит бумаги
заполнить анкету.
На Харбин? На Шанхай?
На Мадрас? На Джибути?
На Сайгон, на Таити.
Москву не забудьте.
Сидней, Рио, Гонконг,
Сан-Франциско, Канаду,
Тель-Авив, Парагвай
и в Полтаву мне надо!
И еще...
Соловки, Колыму, Магадан.
На метле? Я готова!
Тащи чемодан.
Теперь чертям будет не так много работы. Большинство моих друзей уже ушли. Как-то получила весточку от Владимира Померанцева: “Если я не отвечу на следующее письмо, то я уже по ту сторону добра и зла”. Он не ответил. Из “островитян” осталась я одна. Из чураевцев - единицы. И мы редко переписываемся.
...Но я знаю, никто из нас
Не забыл тот чудесный час,
Что когда-то сгорел дотла...
Так прекрасна печаль была,
Так звенела в ночной тиши,
Так светилась на дне души.
Владивосток - Иссанжо - Владивосток