Как молоды мы были...

Я обнял Володьку за плечи, и мы сидели с ним так, молча, в темноте, эшелон, не сбавляя скорости, мчал нас на восток. За спиной на нарах слышался храп, потом кто-то во сне закричал: "Пристрели его, пристрели!". Охваченный состраданием к Володьке, я не мог еще толком все осмыслить, но был ошеломлен произошедшим, внезапностью случившегося и крайне возмущен вероломством Аделины и ее корыстолюбием: разумеется, младший пехотный офицер, каким был Володька, не мог ей дать того положения и тех материальных благ, какие ей бы полагались как жене командира авиадивизии. Я вспомнил пьяное высказывание капитана Арнаутова в ту злосчастную ночь на дороге у мотоцикла: "А, эффектная шлюха! Из дорогих!" - и подивился проницательности бывшего кавалергарда.

10 авг. 2005 Электронная версия газеты "Владивосток" №1798 от 10 авг. 2005

(Продолжение. Начало в номере за 9 августа)

Я обнял Володьку за плечи, и мы сидели с ним так, молча, в темноте, эшелон, не сбавляя скорости, мчал нас на восток. За спиной на нарах слышался храп, потом кто-то во сне закричал: "Пристрели его, пристрели!". Охваченный состраданием к Володьке, я не мог еще толком все осмыслить, но был ошеломлен произошедшим, внезапностью случившегося и крайне возмущен вероломством Аделины и ее корыстолюбием: разумеется, младший пехотный офицер, каким был Володька, не мог ей дать того положения и тех материальных благ, какие ей бы полагались как жене командира авиадивизии. Я вспомнил пьяное высказывание капитана Арнаутова в ту злосчастную ночь на дороге у мотоцикла:  "А, эффектная шлюха! Из дорогих!"  - и подивился проницательности бывшего кавалергарда.

И еще мне снова пришла в голову частушка, которую нередко пели у нас в деревне, пели озорно и весело, хотя ничего веселого в ней не было: "Деньги есть, и девки любят и с собою поведут, а денег нет - и х: отрубят, и собакам отдадут:". Мысль о продажности женщин удручала и подчас ужасала меня всю жизнь, но особенно - в молодости.

Спустя многие годы, вспоминая и осмысливая лето сорок пятого года, значительные и маленькие события того времени, я уже иначе, более терпимо оценивал произошедшее с Володькой и поведение Аделины. Женщины на войне, в тыловых частях, госпиталях, различных армейских учреждениях - постоянно находились в окружении сотен и тысяч мужчин и, как правило, за эти годы не с одним из них встречались или даже сожительствовали по любви, по стечению обстоятельств, по расчету или по необходимости. В армейских и фронтовых тылах они еще больше, чем в действующей армии, захватанные глазами военнослужащих, изнемогали от ухаживаний, приставаний и обилия претендентов. Но война окончилась, началась демобилизация, и требовалось без промедления устраивать свою личную жизнь, по возможности прямо здесь же, в армии, ибо сделать это на гражданке при нехватке в России почти пятнадцати миллионов мужчин было несравненно труднее. Кого же Аделина должна была выбрать: того, кто более соответствовал ей по возрасту, а возможно, и по другим, неведомым мне качествам, или молодого, яростного, ортодоксального максималиста, привыкшего командовать и подчинять себе окружающих?.. Конечно, расстаться с Володькой, который не просто ее любил, но и боготворил, ей следовало бы по-человечески, хотя бы написать ему, мол, так и так...

В этой короткой и в общем-то нетрудной войне...

Получилось так, что мы с Володькой и Мишутой по прибытии на 2-й Дальневосточный фронт после скрытной ночной выгрузки на глухом разъезде неподалеку от Хабаровска были направлены и попали в разные дивизии, и об их судьбе, о том, что с ними произошло, я узнал из двух Володькиных писем, а впоследствии и от очевидцев, так как спустя три месяца волею судеб оказался в горно-стрелковой бригаде, куда для дальнейшего прохождения службы вместе со мной прибыли четверо офицеров, воевавших в Маньчжурии в одном с Володькой и Мишутой стрелковом полку и, более того, в одних с ними батальонах.

Мишута погиб в первые же сутки, на рассвете, при форсировании Амура. Он шел на головной амфибии командиром штурмовой группы, наверняка исполненный желания и решимости доказать делом, что два года назад получил на Днепре Героя не случайно. В эту последнюю минуту своей жизни в полном боевом снаряжении, в каске, с автоматом в руке, с гранатами на ремне и пачками патронов в вещмешке за плечами, он стоял на носу большой амфибии, готовясь первым спрыгнуть на прибрежный песок и броситься вперед, когда пулеметная очередь прошила ему грудь и прежде, чем кто-нибудь что-либо успел предпринять, прежде, чем его успели подхватить, он скользнул вниз и был мгновенно унесен стремительной амурской водой...

Так ушел из жизни Мишута. Даже могильного холмика от него не осталось.

У Володьки все сложилось иначе. Если я и Мишута по прибытии на восток были назначены командирами рот, то Володьке был доверен стрелковый батальон. Этот батальон ему и пришлось поднять в атаку под Цзямусами.

Там, северо-западнее Цзямус, простирался  японский укрепленный район: на каждой сопке двухамбразурные пулеметные доты, все подступы простреливаются, мины, железобетон и проволочные заграждения. Послав одну роту в обход и выждав обусловленный срок, Володька после артиллерийской обработки сопки поднял две остальные роты на штурм.

Под кинжальным и фланкирующим огнем из нескольких дотов бойцы залегли и пытались окапываться. В это время послышались стрельба и крики с противоположной стороны сопки - начала атаку рота, посланная в обход. Стремясь поддержать ее действия и дать ей возможность ворваться из тыла японцев на высоту, Володька бросился к залегшим на склоне бойцам и увлек их вперед за собой.

Я не сомневаюсь, что Володька обеспечил бы выполнение боевой задачи даже ценой своей жизни. Его рифмованное изречение: "Только смерть за Отечество - смерть, полезная человечеству!" - не было в его устах просто фразой, оно выражало Володькину подлинную суть, так же, как было искренним и органичным для него неоднократно им цитируемое: "Гусар, который не убит до тридцати лет, не гусар, а дрянь!".

Я не сомневаюсь, что Володька в случае необходимости без колебаний закрыл бы там, под Цзямусами, своим телом амбразуру одного из дотов, но не каждому удается достичь амбразуры и лечь на нее и не каждому суждено погибнуть геройской, образцово-показательной смертью.

Как рассказал мне спустя полгода командовавший в том бою ротой старший лейтенант Кичигин, Володька бежал под пулеметным огнем вверх по склону впереди всех. Рядом с ним падали люди, а он бежал как заколдованный - ни одна пуля не задела, не поцарапала его. Но там, под Цзямусами, перед дотами было протяженное минное предполье, и случилось, что на бегу он задел или наступил на взрыватель противопехотной мины. Высоту взяли, а часа через полтора Володьке, доставленному Кичигиным и ротными санитарами к полковому медпункту, ампутировали ноги: левую - ниже колена, а правую - до бедра...

Из письма, написанного им спустя неделю, - я получил его на полевую почту уже в Фудидзяне, в дивизионном медсанбате, где около месяца находился на излечении, баюкая на перевязи раненую руку, я изнывал от тоски и бездействия, - из этого довольно большого Володькиного письма многие отдельные фразы мне запомнились наизусть и, наверное, на всю жизнь:

"Дорогой Компот, друг мой единственный!

Жизнь дала трещину, и судьба повернулась к нам раком. Как тебе, очевидно, уже известно, Мишка убит, а мне вот оттяпали обе лапы:

В Тунцзяне добыл для тебя ящик консервированных мандаринов, тебе бы понравилось наверняка, да вот встретиться не пришлось...

Если ты жив и здоров, отомсти самураям за Мишку и за других и с честью пронеси знамя советского офицера через всю Маньчжурию. Если же ранен, не вешай, Васек, голову, держи хвост пистолетом!".

Заканчивала письмо запомнившаяся мне на всю жизнь рифмованная, неестественно бодрая фраза:

"И если у вас оторвалась пуговица,
не надо плакать, не надо испугиваться!".
Ниже стояла подпись: "Бывший гусар
В. Новиков".

Помню, что это бравадное сравнение потери обеих ног с оторвавшейся пуговицей ударило меня в самую душу:

Я ответил Володьке большим и очень теплым письмом, составление и обдумывание которого заняло у меня целые сутки. Я написал ему,  что и в гражданке можно с пользой служить Отечеству и армии, только для этого нужна подготовка, надо учиться, и вместо военной академии ему придется окончить институт или университет.

Хорошо зная Володькину независимость, его максимализм и нетерпимость, щепетильность в денежных вопросах, я понимал, что он не захочет никакой помощи даже от матери и отца-генерала, во всяком случае, станет отказываться, но я должен был его убедить, должен был заставить его принять хоть какую-нибудь помощь от меня. Если до сих пор в наших отношениях командовал только Володька, то теперь эту роль я обязан был взять на себя.

Я написал ему, что мы с ним не просто однополчане, что он мне ближе родного брата и не имеет права отказываться от моей поддержки, а если посмеет, то я буду расценивать это как предательство, именно как предательство фронтовой дружбы с Мишутой и со мной. Желая убедить его, я подпустил в письмо демагогии, особенно нажимая на память о погибшем Мишуте.

Что я  предлагал ему конкретно?.. Я написал, что считаю своей обязанностью оформить на него аттестат, деньги по которому он будет получать, и когда я буду в академии. Если он будет учиться там же, в Москве, мы поселимся вместе, купим трофейный мотоцикл с коляской, и я буду ежедневно по утрам отвозить его на занятия в институт или университет, а в конце дня доставлять обратно; ведение всего хозяйства я, разумеется, беру на себя.

В ту же ночь я придумал ему и профессию - военный историк! - и написал, что он должен посвятить свою жизнь восславлению подвигов советских воинов в Отечественной войне. Я не сомневался, что Володька с его силой воли и целеустремленностью без труда сможет стать профессором истории и даже академиком вроде знаменитого в те годы Тарле, так здорово описавшего героические действия русской армии против Наполеона.

Из полученного в медсанбате за август и сентябрь денежного содержания я сразу перевел ему пятьсот рублей, но от денег Володька отказался, написал, что в них нет пока никакой необходимости, и карточка почтового перевода, пересылаемая вместе с его письмом с одной полевой почты на другую, благополучно вернулись ко мне примерно через год, уже летом сорок шестого года.

С ним, с Володькой, мы тоже больше не увидимся: Месяца четыре спустя, уже зимой, под Новый год, получив индивидуальные, окончательно подогнанные по культяпкам протезы, за несколько часов до выписки из госпиталя он выбросился из окна четвертого этажа, с переломанным позвоночником был жив до вечера и, придя в сознание, умолял его пристрелить: Об этом мне, обнаружив конверт моего письма Володьке с обратным адресом, в горестном отчаянии сообщила медицинская сестра, хабаровская девчонка, без меры, без ума влюбившаяся в него и в безногого:

Спустя тридцать лет, попав в Хабаровск и зная, что Володькиных родителей, с которыми я многие годы переписывался, уже давно нет в живых, я потратил неделю, пытаясь отыскать его могилу, в ревностном стремлении и мечте подправить, реставрировать, восстановить ее, а в случае необходимости поставить новое надгробие. Я обшарил все хабаровские кладбища: и центральное городское, и на Трехгорке, и на Красной речке, и, наконец, четвертое, в поселке, где база Амурской флотилии; я обошел тысячи различных могил и просмотрел все книги и журналы погребения конца сорок пятого и начала сорок шестого годов, однако не только забытой, заброшенной могилы - никаких следов захоронения гвардии капитана Новикова Владимира Алексеевича, 1922 года рождения, даже в кладбищенских архивах при всех стараниях и щедро раздаваемых поллитровках обнаружить не удалось. Как и от Мишуты, от Володьки Гусара, мечтавшего о бессмертной воинской славе, - от обоих самых близких друзей моей военной юности - даже могильных холмиков не осталось: Оба они сохранились и существуют сегодня, наверное, только в моей памяти, и, пока я жив, они будут жить во мне: Я думаю не о смерти, а о Мишуте и Володьке, о треклятой Маньчжурии - с сопками и без, - стоившей им жизни, о Маньчжурии, которую уже отдали или отдадут китайцам.

Фудидзян, госпиталь

В отличие от Володьки и Мишуты я в войне с Японией отделался ранением в предплечье и около месяца пробыл в Фудидзяне, грязном китайском пригороде Харбина, баюкая на перевязи раненую руку и совершенно изнывая от бездействия, тоски и страшных маньчжурских мух, прозванных пикирующими бомбардировщиками - на каждого из нас приходились даже не сотни, а тысячи этих тварей, и ни металлические сетки на окнах палат, ни марлевые полога в дверных проемах не защищали полностью от их укусов.

Такого царства свалок и таких зловонных груд гниющих отбросов, такой антисанитарии и таких зловредно-назойливых, размером с пчелу или даже шмеля мух я нигде никогда больше не видел. Там, в Фудидзяне, я все время с грустью вспоминал, точнее, впервые затосковал по Европе, по чистеньким городам и хуторам Германии, по ухоженным немецким полям, дорогам и лесам и, конечно, по роскошному трехкомнатному "люксу", в котором, несмотря на майский категорический приказ командующего фронтом  о переводе офицерского состава на казарменное положение и июньский, еще более грозный, - главнокомандующего только что образованной группы оккупационных войск, я волею судеб провел два последних месяца, ничуть не подозревая, что в таких прекрасных условиях мне в моей довольно долгой жизни уже больше никогда не придется обитать.

Дивизию, в составе которой я воевал в Маньчжурии, в середине сентября передислоцировали на территорию страны, в Приморье, и не в таежные землянки, а в прежний обустроенный гарнизон, что не могло не радовать, и тут - волею судеб тринадцатого числа, день в день спустя ровно год после того, как меня тяжело ранили в Польше, - случилось обидное или даже оскорбительное. Долечиваться в команде выздоравливающих дивизионного медсанбата оставили только офицеров-дальневосточников, а тех, кто воевал на Западе, в Европе - шесть человек, в том числе и меня, - неожиданно в одночасье перевели в армейский госпиталь, предварительно выведя приказом за штат дивизии; на должности же наши назначили людей из корпусного резерва, опять же исключительно дальневосточников и забайкальцев. Как говорили, сделано это было по инициативе или настоянию начальника политотдела дивизии полковника Зудова, пробывшего всю войну на Дальнем Востоке и убежденного, что те, кто воевал на Западе и посмотрел условия жизни за границей, отравлены знакомством с капитализмом, восхваляют его, подрывая тем самым основы советского патриотизма, а следовательно, и боевой дух армии.

(Продолжение в следующем номере)