Повесть о Чучеле, Тигровой Шапке и Малом Париже

История о подброшенном ребенке и жизни в Приморье

9:34, 16 марта 2015 Общество
97bc463446431ca1754f8e23b765a672.jpg
Фото: Фото: yandex.ru

Подкидыш

Лето 188. года, было жарким. Злое солнце выжгло заливные покосы и высушило реку так что, со Слободы в город прислуга переходила вброд, едва ли замочившись по колена. Осень же пришла внезапно и сразу. Не успели пожелтеть и опасть листья с берез, как выпал холодный и тяжелый снег. Деревья под тяжестью снежных шапок не выдерживали и, издав то ли стон, то ли совершенно неприличный треск, ломались. Вес снега выдержали только те деревья, что или могли согнуться до земли или пожертвовали ветками. На Набережной и Первой улице провалились несколько крыш. За треском ломающихся веток и стропил жалобный полувзвизг треснувшего главного колокола на недавно отстроенной церковной колокольне остался незамеченным. Однако, утром 2 сентября дьяк Никита, он же звонарь, доложил отцу Василию, что «звонить никак нельзя, бо колокол – того – треснул».

Вечером того же, следующего за стихией дня, опережая лютый мороз и красные сполохи, вставшие столбами над хребтом, что с севера огораживает Маленький Париж, в город вернулся предприниматель Исай Ликин, чей дом был достроен в середине лета 188. года. В еще скрипящий углами и пахнущий свежей мебелью и смолой дом Исай приехал из Монголии, откуда поставлял в район мясо и низкорослых и лохматых, но выносливых лошадей. Следом за Исаем Ликиным должны были прийти своим ходом двугорбые монгольские верблюды, которым предстояло отправиться на прииски и рудники. Верблюды позднее пришли, и оказались всем хороши – и неприхотливы, и выносливы, и мясо их было съедобным, так что если какой бактриан ломал ногу, то его добивали и съедали, не хуже изюбря, коровы или сохатого. Одно плохо – вдалеке от родных степей и пустынь верблюды грустили и размножаться не хотели. Но не о верблюдах. О Исайе Ликине и том, что за посылку Исай обнаружил перед воротами своего дома ночью с 3 на 4 сентября 188. года.

Ночь была светлой и темно красной, совсем как запекшаяся кровь на светлой стали ножа. Сполохи, не видимые из дома Ликина, потому как на север окна не прорубали, все же давали достаточно света, который, вместо того чтобы хотя бы создавать ощущение тепла, наоборот нагонял еще больший холод и раннюю зимнюю тоску. Сторожевые собаки, забившись по своим конурам, прятали носы под хвостами и даже не скулили, стараясь сберечь тепло. На конюшне перетаптывались в стойлах и хрустели овсом лошади, чалая Звездочка и сивая Машка. Сперва с улицы постучали в ставень. Потом залаяли дворовые псы. Хозяин, вооружившись винтовкой, вышел сам. Псы рвали цепи в сторону высоких ворот и ничего, кроме их надсадного лая, расслышать было невозможно. Исай прикрикнул на собак, спросил «кто там шастает», но никто не ответил. Только собаки еще яростнее рвались с цепей. Ликин выглянул из калитки и, поначалу не увидев никого, собрался было возвращаться в теплую постель, как разглядел стоящий у главных ворот, в тени, заплечный берестяной короб в каких тунгусы носят всякую поклажу.

В коробе, внесенном в дом и открытом, под светом лампы обнаружился сонный черноглазенький мальчик, одетый в стеганый китайский халат темно-лиловой саржи. Ни записки. Ни сопроводительных документов. Только амулет-бурханчик на кожаном ремешке. Вроде тех, что режут из березы манегры, придавая им черты то медведя, то ящерицы, то лисы, то выдры. Жена Ликина, крещеная татарка, давно и не без оснований подозревала своего благоверного в хождениях не только по делам, но и на сторону, скандала устраивать не стала, сказала: «Твой знать, пащенок-то, раз сюда подкинули, и глаза вон – твои». Исай же, посчитавший ниже своего достоинства отчитываться перед бабой, буркнув себе под нос, что-то вроде «а хоть бы и так, от тебя-то толку никакого», тем самым признал мальчика своим.

То есть не так сразу и даже не назло бабе, а совсем наоборот. Через пару дней, хозяйка Ликина на размышления мужа «может отправить его в приют-то», плюнула в сердцах, обругала Исайя иродом, сквалыгой и почему-то вурдалаком сказала: «Пусть живет, коли приблудился. Еды и на него хватит».

Судя по тому, что мальчишка только лепетал что-то и самостоятельно едва ходил на своих двоих, доктор Вязьмин осматривавший подкидыша и нашедший малыша вполне здоровым, упитанным и развитым, определил его возраст как 10-11 месяцев. Так и порешили, считать днем рождения ноября 2-е года 18.. от РХ. А покрестить толком не получилось. Родий, принесенный в церковь орал так, что треснувший колокол отзывался с колокольни, выворачивался из рук, опущенный же в купель стал весь красный как ошпаренный рак, и в довершение всего чуть ли не до крови цапнул молодыми зубами отца Васлия, который от такой неожиданности едва не впал в богохульство, однако сдержался и обряд через силу, но провел. «Да только толку от таких крестин – нету, – говорил за ужином батюшка попадье, – будто бесы в нем сидят, и причастия не желают. Что же за дитя это?»…

Служанка Ликиных, Евдокия (одна из причин справедливой ревности Ликиной жены), сама то ли подброшенная, то ли от отца – цыгана, в сущности мальчишки разобралась немногим, но все же больше отца Василия.

– Я перед ним разные вещицы разложила и смотрю, за какой он потянется. Полтинник серебряный, значит, чашку чайную, платок шелковый, что мне Исай Лукич подарили, ложку серебряную, ножик, нагайку хозяйскую, ну и там еще разного по мелочи. Ну и к чему ты думаешь оно, дитя это неразумное потянулось? Думаешь к полтиннику? Так нет! Вцепился в ножик, насилу отняла… Вон даже когда ему руку разжимала, обрезалась до крови слегка…

– Так и что это значит? – спрашивал у Евдокии конюх Зинатулла, с которым служанка крутила, пока не видит хозяин.

– Ну, уж не знаю, как это у вас, у мусульман, а я так полагаю, что зверенок он пока, а как подрастет, так точно таким зверем станет – хуже шатуна или ламазы, какой маньчжуры детишек своих пугают.

– Да ну! – смеялся Зинатулла – Мальчишка, он и должен к оружию тянуться. Батыром будет, казаком будет. А то и генералом станет. Я тебе говорю, глупая ты баба.

– Ну, генералом, может и станет, да только не казаком. Лошади его, и собаки тоже, на дух не переносят – боятся, аж до тряски… Вон намедни хозяйка мальчишку во двор вывела, Трезорка, на что уж кобель страшный, я его сама боюсь, так под крыльцо забился – рычит оттуда и скулит разом. И Пушок его боится. За печку забьется и шипит… Ладно, пойду я самовар ставить.

– Ну, иди. Вечером-то придешь?

– А для чего? Нечто есть у тебя что такое – особое?

– А то не знаешь. Есть у меня ключик, так ты замочек свой принесешь, вместе и откроем. М?

Вечером Евдокия, конечно же, пришла, но это дело понятное и к Родию отношение имеющее самое малое.

Отшельник с Хабомаи

Марьясин, начальник, старший товарищ и практически учитель моего отца, в последние годы Второй Мировой войны был юнгой на Тихоокеанском флоте и принимал участие в высадке на Сахалин. Или на Курилы… Я точно не помню. Впрочем, это не очень важно, потому что к истории, рассказанной им, он сам не имеет прямого отношения… Или имеет… Не знаю.

Разбирая вещи в своем гараже, Марьясин обнаружил свой флотский бушлат, который отдал мне, и я его потом еще года четыре носил, пока черный бушлат не стал мне совсем тесен и мал. А тогда бушлат на мне сидел как влитой и я, надевая его даже подумывал о том, чтобы стать моряком. Но не стал. А передавая мне бушлат, Марьясин пустился в воспоминания, среди которых был рассказ, запомнившийся мне даже не знаю чем… Может быть тем, что чем-то казался похожим на историю о Робинзоне Крузо, а может быть тем, что давал возможность самому додумывать огромное количество разных вариантов этой, я верю, правдивой байки.

Когда советские моряки всадились на Сахалин и Курилы, то услышали о том, что на одном из островов гряды Хабомаи до сорок второго или сорок третьего года жил старик-японец, выглядевший не совсем как японец. Во-первых, был он высокого роста и крепкого телосложения, во-вторых, кожа его была хоть и постоянно задубевшей и желтой, но все-таки не того особого оттенка, присущего настоящим японцам и, в-третьих, старик этот носил окладистую бороду, совсем непохожую на бороды айнов, тем более что была она не черной, а темно-русой с рыжиной, тем не менее, рыбак, живший уединенно на острове, был японцем, и фамилия у него была то ли Касука, то ли Кусику, а может быть и вообще Коочику, кто ее может вспомнить?! Рассказывавшие о старике с острова, говорили о том, что отшельник этот был некогда офицером японской армии и участвовал в боях под Порт-Артуром или Мукденом, а может быть и еще где в Маньчжурии. Вроде как там он научился русскому языку, причем язык давался ему легко и даже звук «Л» не вызывал никаких осложнений – «вот еще одно отличие от японца», – сказал тогда Марьясин. Потом, в годы Интервенции этого Касуку во главе небольшого отряда отправили на Русский Дальний Восток, где с ним что-то произошло, и он в самом начале двадцатых годов дезертировал, и с помощью китайцев, у которых тоже были свои войска на Дальнем Востоке, был переброшен на остров, где и поселился, не один, а с немой китаянкой или маньчжуркой, или удэгейкой, о которой говорили, что ее тело наполовину покрыто замысловатой татуировкой, способной показать глядящему на нее не только прошлое, но и будущее. За это и еще за то, что китаянка была нема и никогда не старела, ее считали колдуньей, и одно время ходил слух о том, что она – оборотень, похищающий из домов поселенцев маленьких детей – дескать, ими она питается, но потом оказалось, что это вовсе не она ворует детишек; и все же женщину эту, которую старик японец-не-японец называл именем Ли Ву, что значит Подарок. Рассказывали, что старик Касуку, высадившись на берег острова, на котором кроме него никто постоянно не жил, разве что только китобои и охотники на морского зверя заглядывали, да еще рыбаки, начал строить часовню, в которой, по его словам, можно было бы молиться всем богам, и вместе с тем она бы, часовня эта, была маяком на какой-то дороге. Построил он ее или нет – неизвестно, но то, что на некоторых островах можно встретить сложенные друг на друга и непонятно как удерживающиеся камни – это точно. Еще про этого старика говорили, что он запросто ловит рыбу и птиц руками и поэтому всегда сыт, какой бы голодный год не был. На острове эта парочка прожила лет двадцать, и мужчина начал стареть, это замечали многие, кто его видел, зато Ли Ву по-прежнему оставалась молодой и по-прежнему была немой. Перед началом Войны на острова приезжали военные, которые искали старика с тем, чтобы то ли допросить по какому-то делу, то ли с тем, чтобы арестовать за старое дезертирство, вроде даже нашли остров, на котором он поселился, и даже – по слухам – у военных был непродолжительный разговор со стариком Касуку, который закончился тем, что нечто в черной одежде, огромное и мертвое, вышло к людям в форме и напугало их чуть ли не до смерти, – то есть ничем не закончился этот разговор, и военные уехали. А старик еще год или два пожил на своем пустынном берегу, общаясь только с рыбаками, что заходили на остров, а потом поднялся с камня, на котором обычно сидел и смотрел на море, сел в лодку, оттолкнулся от берега и уплыл. И было это в 1942 году, и с тех пор его больше никто не видел и ничего о нем не слышали. Вот разве что только женщина по имени Ли Ву вроде как одно время работала в публичном доме на Карафуто, как японцы называли Сахалин, а потом тоже куда-то исчезла – как говорят, встала на тропу, ведущую отсюда – туда, и ушла.

Вот и вся история. А самое главное в ней то, что, как думал старший товарищ моего отца, старик этот был потомком то ли русского каторжника, то ли казака, которые в середине XVII века прошли по Амуру, вышли к Охотскому морю и открыли Сахалин.